Сам Ребус никогда не ощущал себя членом той или иной социальной группы, хотя когда-то — в годы армейской службы или в первые месяцы работы в полиции — честно пытался «влиться в коллектив». Но чем лучше он узнавал коллег, тем слабее становилось его «чувство принадлежности» и тем меньше он доверял окружающим с их партиями в гольф, с высказанными «на ушко» клеветническими пожеланиями, с их подсиживаниями, иудиными рукопожатиями, с их готовностью подмазывать, льстить и лизать зад начальству. Не было ничего удивительного в том, что такие люди, как Эддисон, поднимались на самый верх — они сами хотели этого, к тому же в их представлениях это было и правильно, и нисколько не зазорно. Ребус все это понимал и лишь немного досадовал на себя за то, что недооценил Корбина: он не ожидал, что начальнику полиции хватит духу провернуть этот подлый трюк — вывести его из игры на все оставшиеся три дня.
— Раздолбай!.. — громко сказал Ребус, на сей раз адресуя ругательство исключительно самому себе.
Итак, это действительно был конец. Конец полицейской службы, конец той жизни, к которой он привык и без которой себя не мыслил. Все последние недели Ребус очень старался отвлечься от этой мысли, с головой уходя в работу — в любую работу. Именно с этой целью он извлек из небытия покрытые пылью висяки и даже попытался заинтересовать ими Шивон, хотя прекрасно знал: у нее хватает текущей работы, с которой она не скоро справится. А если и справится, появится еще что-то… Единственное, что Ребус мог сделать в такой ситуации, — это забрать старые дела к себе домой в качестве… ну, скажем, памятного подарка пенсионеру? С помощью этих древних дел он надеялся обеспечить себе пищу для ума, когда поход в паб почему-то покажется менее привлекательной альтернативой. Следственная работа поддерживала и питала его уже больше трех десятилетий; ради нее он пожертвовал семьей, друзьями, близкими отношениями с множеством людей. Нет, никогда он не сможет почувствовать себя самым обычным, сугубо гражданским человеком — слишком поздно ему меняться, да он уже и не сумеет. И тогда он станет невидимым не только для беззаботных подростков, но и для всего остального мира.
— Черт!.. — сказал Ребус, растянув это короткое, энергичное словцо так, словно в нем был не один слог, а как минимум четыре.
Он сознавал, что сорвался, но у него была для этого причина. Наглость. Вызывающая наглость Эддисона, пребывавшего в полной уверенности, что стоит ему только шевельнуть пальцем, и все вокруг начнут плясать под его дудку. Наглость его падчерицы, считавшей, что телефонного звонка влиятельному отчиму хватит, чтобы все исправить. Сэр Майкл, разумеется, тоже никогда не просыпался от шума драки на провонявшей мочой лестничной площадке, а его падчерица никогда не торговала собой в подворотне, чтобы заработать на очередную дозу или на ужин голодным детям. Они оба жили в другом мире — в мире привилегий и власти, где правили иные законы и закономерности.
Должно быть, и с Нэнси юная мисс Морган общалась только потому, что испытывала от этого некое извращенное удовольствие.
Похожее удовольствие испытал и Корбин, когда один из могущественнейших людей Европы обратился к нему с просьбой о небольшом одолжении.
И именно такое удовольствие, несомненно, получал Кафферти, когда угощал в баре влиятельных бизнесменов и политиков.
Кстати о Кафферти… Это дело тоже останется недоделанным, если Ребус подчинится приказу Корбина. Ничем не сдерживаемый, никого не боящийся Кафферти будет и дальше служить связующим звеном между «дном» и элитой, между миром нижних и миром верхних. Чтобы этого не произошло, Ребусу нужно было сделать только одно: броситься назад в кабинет начальника полиции, попросить прощения и на коленях поклясться, что в оставшиеся дни он будет строго следовать всем должностным инструкциям, уставам и наставлениям.
«Мне недолго осталось, сэр… Через три дня я действительно уйду на пенсию и больше никогда не буду вам докучать. Прошу вас, дайте мне шанс. Пожалуйста, сэр… Пожалуйста!»
— Не дождешься! — сказал Ребус и, рванув дверцу, вонзил ключи в замок зажигания.
— Наш разговор будет записываться, Нэнси.
Губы Нэнси Зиверайт дрогнули.
— А как насчет адвоката?
— Тебе нужен адвокат?
— Не знаю…
Шивон знаком велела Гудиру включить магнитофон, в который уже вставила две кассеты — одну для следствия, другую — для самой Нэнси. Но молодой полицейский замешкался, и Шивон пришлось напомнить себе, что парень еще никогда не делал ничего подобного.
В комнате для допросов номер один было жарко и душно, словно она оттягивала на себя все тепло из соседних помещений. В радиаторах центрального отопления что-то шипело и хрипело, но перекрыть трубы было нельзя — кран, в несколько слоев замазанный старой краской, никто не трогал уже много лет. Зато в комнате номер три, находившейся всего через две двери, можно было замерзнуть.
— Вот эту и вот эту клавиши, — показала Шивон Гудиру, который, не выдержав жары, снял пиджак. По его рубашке под мышками расплывались темные пятна.
— Ага, хорошо…
Он нажал на клавиши, на магнитофоне загорелся красный огонек, и обе кассеты закрутились. Наклонившись к микрофону, Шивон назвала свое имя и должность, потом — имя и должность Гудира. Ее последние слова заглушил скрежет передвигаемого стула — молодой полицейский решил сесть поближе к столу. Заметив недовольную гримасу, появившуюся на лице Шивон, Гудир извинился быстрым кивком. Качнув головой, Шивон повторила представления, потом попросила Нэнси назвать свои имя и фамилию, после чего сама назвала время и дату.